Давно известно, что наиболее объективной автобиографией писателя являются его книги, со страниц которых личность автора, даже если им не написано о себе ни строки, выступает независимой от его самооценки.
Родился я 22 августа 1916 года в станице Каменской и совсем не помню того времени, когда отец с матерью учительствовали поблизости от нее в хуторе Березовке. Но черты и факты последующей жизни в слободе Тарасовской, в городе Миллерово с годами начинают всплывать в памяти все более четко. Лишь недавно, проезжая по пути с Нижнего на Верхний Дон через Березовку, узнал я и запомнившуюся по семейной фотографии школу, при которой жила наша семья. Из рассказов отца и матери знаю, что в то время не раз выступал в здании Березовской школы перед казаками своей артбатареи Федор Подтелков, будущий первый председатель Донсовнаркома. Во время одной из таких сходок два офицера намеревались застрелить его, но казаки обезоружили их.
Как-то особенно дорого было узнать, что и теперь еще в Березовской школе учатся дети. Правда, по летнему времени она была закрыта на замок, лишь заглянув в окна, можно было увидеть только что побеленные стены, покрашенные полы ─ к новому учебному году. Знакомая картина ─ потому что и в других местах мы всегда жили при школах.
Из примет более позднего детства остались в памяти пожары и колокола, Четыре врезанных заревом в ночное небо крыла ветряка за Тарасовской и тягучий набат, возвещающий об очередном налете белой банды. У двора стоит волревкомовская тачанка, отец надевает свою черную кожаную куртку. Горели подожженные бандитами хутора, горел барак с тифозными и ранеными. Размещался лазарет для тифознобольных и в школе. Отец остриг детей под нулевку, но это не помогло: вся семья переболела сыпным тифом,
И еще ─ зарево другого пожара, но уже над Миллерово, куда мы переехали в 1924 году. К арбе, на которой перевозили в город домашние пожитки, привязан7а была на налыгач корова, и помню, как с сестрой Любой мы голосили вслед за матерью, когда по пути она продала кому-то корову за двенадцать рублей ─ в городе ее держать было негде. А то, что корова спасла нас в том голодном году, когда мать ходила на менку на хутора, а в доме пекли хлеб из темной муки, смешанной с лебедой, мы помнили хорошо.
Миллеровский элеватор, краса и гордость нашего городка, горел долго, и вместе с мазутно-черным дымом долго расстилался над степью колокольный набат. Вероятно для той, детской, поры впечатление было не менее сильное, чем сплошные зарева оставляемых и вновь отбиваемых нами у врага городов под набат фугасных разрывов и пушечных залпов в годы Великой Отечественной Войны. Но между этими ранними и поздними заревами-набатами еще должно было уместиться полжизни.
И, очевидно, освещенные теми, первыми, заревами из тумана со времене6м давности все отчетливее выступают лица, встречи. В доме у нас ─ и в Тарасовской, и в Миллерово, а позднее в Новочеркасске, где жили мы с 1930 года, всегда было полно приезжавших из окрестных хуторов и станиц учителей и учительниц с привычными донскими фамилиями: Беседины, Топилины, Ступаковы, Мироновы, Гончаровы. Время было суровое, но они, как съедутся, так и поют казачьи песни. Отцу, может быть, в наследство от его отца, который долго служил певчим в Новочеркасском казачьем хоре, достался хороший голос, и когда они спрягались с матерью, тоже певуньей, все другие умолкали.
Если то, что принято называть творчеством, начинается с поисков созвучия музыки жизни с музыкой слова, то где же еще впервые и можно было вслушаться в это созвучие, если не в народной песне. «Конь боевой с походным вьюком», «Поехал казак на чужбину далеку», «Ехали казаки со службы домой», «Из-за леса, леса копий и мечей»… ─ еще десятки, если не сотни донских песен знали отец с матерью. Но постепенно в мое детство входили и другие песни: вместе с красноармейцами, с которыми мать занималась в кружках ликбеза.
А в 1928─1930 годах участникам синеблузных «живых газет» приходилось и самим сочинять песни, столь же пылкие, сколь и наивные. Но стоит ли теперь наотрез отказываться, что это тоже могло приучить вслушиваться в слово.
Входили в жизнь стихи Маяковского ─ и тоже, очевидно, больше всего этим созвучием музыки слова музыке времени. И я не помню, чтобы тогда сколько-нибудь чужеродным показалось это только что прочитанному «Евгению Онегину» и Некрасову, которого впервые открывал нам в Миллеровской школе наш преподаватель русского языка и литературы Алексей Иванович Белоусов, или «Казакам» Льва Толстого. Немного позже прочитаны были «Мартин Иден», «Овод». в тринадцатилетнем возрасте ─ и первый том «Тихого Дона».
Не одно и то же впервые прочесть «Тихий Дон» в тринадцать-четырнадцать лет или перечитывать его в тридцать, в сорок и в пятьдесят. Но мне уже приходилось писать, что непреходящая юность образов, созданных воображением художника, и есть удел истинного таланта.
А вскоре, уже в Новочеркасск, приходит «Роман-газета» с «Поднятой целиной». В тот самый Новочеркасск, который прежде назывался центром казачьей Вандеи и который теперь стал одним из центров коллективизации в казачьей степи. В бывшем атаманском дворце помещается штаб этой коллективизации ─ райком партии. И секретарь райкома А.Т. Васильев в своей кубанке, в кожанке, своим смуглым скуластым лицом вдруг может напомнить то Давыдова, то Нагульного. А редакция Новочеркасской газеты «Знамя коммуны» то и дело командирует своего самого юного сотрудника, еще «пионер-комсомольца» с красным галстуком, с кимовским значком, в окрестные станицы Грушевскую, Бессергеневскую, Старочеркасскую, на хутора Мишкин, Каныгин… И потом, уже в 1933 году, редакция Отрадненской районной газеты «Красное знамя» посылает его в кубанские станицы Преградную, Попутную, Надежную, Спокойную, в которых спокойствием и не пахло. Бушует казачья степь. А вокруг по горизонтам ее стоят курганы. Так почему же, взявшись не за что-нибудь иное, а сразу за роман, так прямо и не назвать его ─ «Курганы»? Нет, даже «Лазоревые курганы», но все же от слова «лазоревые», хоть и жаль, приходится отказаться. Надо было бы отказаться и вообще от этого желания написать роман, потому что пишется он, что называется, под гипнозом «Поднятой целины». Но и сил отказаться уже нет. К тому же А.С. Серафимович, к которому посылают на рецензию рукопись романа из литконсультации издательства «Молодая гвардия», приглашает двадцатилетнего автора его, приехавшего в Москву, к себе домой и, с жадностью всматриваясь в его ску4ластое лицо, не только подписывает ему на память «Железный поток», но и вручает написанный химическим карандашом отзыв о романе, хотя и с критическими упреками, но в общем-то, как говорится, положительный. Надо было бы больше вчитываться в критические замечания на полях своего явно подражательного романа и, может быть, поступить с ним так, как в свое время поступил с рукописью своего В. Овечкин, который, как он рассказывал мне, услышав от товарищей похвалу: «Как у Шолохова», тут же и сжег роман. Но «Курганы» я не сжег, перед самой войной роман вышел в Ростове. Там и многие ситуации и языковая оснастка были с чужого плеча. Не могла, конечно, не сказаться и жизнь с детства среди тех же самых людей, в той же самой языковой стихии. Должно быть, на этом в первую очередь и задержался взор А.С. Серафимовича, и захотел под завалом чужого увидеть пусть еще совсем небольшое, но свое…
Уже много времени спустя, когда в конце 1944 года в «Новом мире» напечатан был мой второй роман, на этот раз о казаках на войне, ─ «На юге», М.А. Шолохов в Ростове, в гостинице «Северная», спросил у меня: «А почему мне не показал?», больше не добавив ни слова. Но это потом значило для меня не меньше, чем обнадеживающая «путевка» А.С. Серафимовича. Останавливаюсь на этом подробно потому, что с тех пор и уверовал, что удар колокола предостерегающего не менее, если не более важен, чем колокола обнадеживающего. И тот, кто в раннее время остался глух к нему, может остаться глухим на всю жизнь.
На этом хотелось бы и закончить разговор о себе, предоставив читателю самому сделать выводы из того, что написано мной позднее. Скажу только, что без моих военно-корреспондентских встреч с Пятым Донским кавалерийским корпусом, пожалуй, так и не дерзнул бы принять решение поселиться после войны среди тех же казаков в хуторе Пухляковском, где живу с 1946 года. Здесь написаны очерки «Неумирающие корни», «На среднем уровне», «Лунные ночи», романы и повести «Суровое поле», «Гремите, колокола!», «Эхо войны», «Цыган», «Возврата нет», книга «Время «Тихого Дона». Из Пухляковского лишь однажды на долгий срок, почти на год, отлучался в станицу Цимлянскую, на Цимлянскую стройку, после чего была написана первая часть «Запретной зоны», романа, к которому еще должен вернуться. Не думаю, чтобы не попытался написать еще что-нибудь и на темы, связанные с Великой Отечественной войной, на фронтах которой пробыл с 1941 по 1945 годы. Не должно бы это пройти бесследно. Как и нынешняя жизнь на берегу Дона среди все тех же ─ и все время меняющихся ─ казаков: виноградарей, рыбаков, агрономов, партийных работников, других моих земляков.